СТРАТЕГИИ СОПРОТИВЛЕНИЯ

Поведение российских крестьян после коллективизации зачас­тую принимало формы «повседневного сопротивления» (выраже­ние Джеймса Скотта), обычные для подневольного и принуди­тельного труда во всем мире: работа спустя рукава, непонимание получаемых распоряжений, безынициативность, мелкое воровство, невыходы в поле по утрам и т.д.4. Подобное поведение характер­но было для русского мужика в эпоху крепостного права, а в на­чале 30-х гг. он, безусловно, отчасти сознательно вернулся к прежним приемам и уловкам, разыгрывая роль крепостного, вы­нужденного отрабатывать барщину. Когда в 1931 — 1932 гг. новым колхозникам стало окончательно ясно, какую огромную часть урожая намерено отбирать у них государство, пассивное сопротив­ление крестьян, выраженное, в частности, в демонстративной апа­тии и инертности, нежелании сеять, сокращении посевных площа­дей, приняло такие размеры, что Сталин называл это «итальян­кой» (итальянской …
забастовкой). Голод 1933 г. явился результа­том такого столкновения непреодолимой силы (государственных требований выполнения плана хлебозаготовок) с неподатливым объектом (упорным пассивным сопротивлением крестьян).

Открытые вооруженные выступления против коллективизации в центре России случались сравнительно редко, отчасти потому, что государство их безжалостно подавляло (любого смутьяна тут же объявляли кулаком и отправляли в Гулаг либо ссылали в Си­бирь), отчасти из-за того, что деревенская молодежь — основная потенциальная боевая сила — массами покидала деревню, устрем­ляясь на заработки в города или на промышленные новостройки.

Важное место среди стратегий сопротивления коллективиза­ции, избираемых российскими крестьянами, занимало бегство, но это не были обычные побеги рабов или крепостных от хозяина, стремящегося их вернуть и удержать. Правда, колхозы часто пы-

тались воспрепятствовать выходу тех или иных своих членов точно так же, как это делала община в течение длительного пе­риода круговой поруки — коллективной ответственности по вы­купным платежам за землю после крестьянской реформы 1861 г., однако государство, являвшееся в конечном итоге главным хозяи­ном своих крестьян, весьма вяло и довольно двусмысленным об­разом противодействовало уходу их из колхозов, когда вообще обращало на это внимание. В основе воззрений коммунистическо­го руководства в период коллективизации лежало представление, что в деревне находится как минимум 10 млн человек избыточно­го населения, которое рано или поздно должно будет пополнить собой рабочую силу в городах. Экспроприируя и ссылая кулаков, власть сама удалила из российских деревень свыше миллиона крестьян и побудила к бегству еще большее число людей, опасав­шихся, что их постигнет та же судьба. Даже после введения в 1933 г. паспортной системы отток сельских жителей в город не прекращался, и власти относились к этому движению снисходи­тельно, а временами даже активно его поощряли.

В середине 30-х гг. колхозная система укрепилась, соответст­венно изменилась и стратегия поведения крестьян. Многим из них безоговорочный выход из колхоза стал казаться менее привлека­тельным, чем более неопределенное и двусмысленное отходничест­во, то есть отъезд в другие места на заработки, временные или се­зонные (по крайней мере теоретически), который не влек за собой отказа от членства в колхозе. К концу 30-х гг., к немалой досаде правительства, удивительно большое число крестьян находили способы сохранять свое членство в колхозе — и тем самым лич­ные приусадебные участки, — мало или совсем не работая в самом колхозе.

Еще одной стратегией сопротивления являлись постоянно хо­дившие в деревне апокалиптические и антиправительственные слухи. Власти это прекрасно понимали, и тщательное отслежива­ние ими «разговоров и слухов»5 стало теперь истинным подарком для историков. При первом всплеске движения за коллективиза­цию основная масса слухов гласила, что вступать в колхозы — опасно, безрассудно, противоречит божеским законам: коллекти­визация — это второе крепостное право, прежние помещики вер­нутся, те, кто вступили в колхозы, умрут с голоду, дети колхоз­ников будут отмечены печатью Сатаны, близится Страшный Суд, Бог покарает вступивших в колхозы и т.д. На протяжении всех 30-х гг. самым упорным был слух о том, что скоро будет война, иностранные армии вторгнутся в Россию и колхозы будут отмене­ны.

Сопротивление крестьян государству в некотором отношении принимало религиозную окраску. В 20-е гг. православие в россий­ской деревне было в упадке: церковь находилась в смятении в ре­зультате отделения ее от государства после революции, протес­тантские секты получили много новых приверженцев, среди моло-

дежи, особенно возвратившихся с фронта солдат, стало модным демонстрировать свое безбожие и презрение к попам. Однако кол­лективизация — а точнее, сопровождавшие ее массовое закрытие церквей, сожжение икон, аресты священников — мгновенно воз­родила православную набожность. Часто по пятам за коллективи-заторами в деревнях ходили плачущие и причитающие крестьянки вместе с сельским священником, распевающие «Господи, поми­луй»; такого же рода демонстрации проводились перед сельсове­тами. Мотив попрания государством исконной веры крестьян занял центральное место в образной системе, используемой селом для выражения протеста против коллективизации.

загрузка…

Подобное облечение конфликта между крестьянами и государ­ством в религиозные формы имеет в России долгую историю. До­статочно вспомнить отождествление старообрядцами Петра Вели­кого с Антихристом и государственное преследование сектантов в эпоху поздней империи. Вот и во время коллективизации крестья­не для выражения протеста обратились к символике православия. Однако к концу 30-х гг. истинно православное содержание рели­гиозной формы выветрилось или по меньшей мере все больше и больше подавлялось старообрядчеством, сектантством, народными верованиями. Крестьяне создавали доморощенные религиозные обряды и подпадали под влияние многочисленных харизматичес­ких и протестантских сект, ведущих в деревне полуподпольное су-ществованиеб.

Насколько можно судить, огромное большинство российских крестьян в 30-е гг. считали себя верующими, и более половины из них рискнули заявить об этом открыто, отвечая на соответствую­щий вопрос при проведении переписи населения в 1937 г. (после целой лавины слухов о политическом значении этого вопроса и вероятных политических последствиях утвердительного или отри­цательного ответа на него). В государстве, проповедующем ате­изм, публичное признание себя верующим неизбежно содержало оттенок протеста, но в том, что касается крестьян, может быть верно и обратное: их протест почти неизбежно принимал религи­озную окраску. За примерами из самых разных областей взаимо­действия крестьян с государством ходить недалеко. Так, то, что власти называли уклонением колхозников от полевых работ, сами колхозники объясняли необходимостью соблюдать те или иные церковные праздники (которые зачастую нельзя было бы найти ни в одном церковном календаре). И в 1937 г., когда государство недолго экспериментировало с выборами в Верховный Совет, предоставляя возможность выбирать из нескольких кандидатов, тех «церковников и верующих», которые, по словам советских газет, пытались злоупотребить новыми правилами выборов, веро­ятно, с тем же успехом можно было бы назвать обычными крес­тьянами, поднявшими религиозное знамя, как всегда, используе­мое деревней для выражения политического протеста.