Первые сутки

Часть III. Вечное влечение дорог

 

 

«Пермь-вторая, конечная!» – хрипят динамики.

Колеса трамвая перекатываются с рельса на рельс, как карамель во рту. Трамвай останавливается. Пластины дверей с рокотом разъезжаются в стороны. Я гляжу с верхней ступеньки на привокзальную площадь поверх моря людских голов.

Над вокзалом, за проводами с бусами тарелок-изоляторов, за решетчатыми мостами, за козырьками семафоров – малиновые полосы облаков. Небо до фиолета отмыто закатом, который желтым свечением стоит где-то вдали, за Камой.

Хоть времени и в обрез, я иду в толпе медленно, чтобы ненароком не сбить кого своим огромным рюкзачищем. Гомон, музыка, шарканье шагов, свистки, перестуки. Издалека я замечаю свою команду у стенки правого тоннеля.


Девочки смирно сидят на подоконнике. Пацаны курят. Рюкзаки составлены в ряд. Ученички мои, конечно, вырядились кто во что горазд. Маша и Люська в кроссовках, брючках и разноцветных импортных куртках. Отцы в телогрейках, брезентовых штанах и сапогах. С Градусовым вообще беда. Под свисающей с плеч рваной курткой – тельняшка, заляпанное известкой трико подпоясано солдатским ремнем, на ногах – болотники с подвернутыми голенищами. На рыжем затылке висит длинная лыжная шапочка с красным помпоном. Н-да, походнички… Девочки словно бы на пикник собрались, отцы – в колхоз, а Градусов – вообще в армию батьки Махно.

– Опаздываете на пятнадцать минут, – строго говорит мне Бармин.

– Думали, совсем не придете, обломаете… – гнусавит Тютин.

– Надевайте свои сидоры, – велю я. – Дома ничего не забыли?

И тут раздается дикий крик. Люська закрывает лицо руками.

– Я сапоги забыла! – Она таращит глаза сквозь пальцы.

– Ну, все! – Я ожесточенно машу рукой. – Поход отменяется!

– Из-за нее одной все страдать должны?… – расстраивается Тютин.

– Да фиг с ее сапогами, – говорит Деменев.

– Дура, блин! – орет Градусов. – Корова! Чего из-за нее поход отменять, Виктор Сергеевич! Если она ноги промочит, я ей их на фиг оторву, чтобы не заболела, и все дела!

Маша смеется. Бармин глядит на часы.

– Да суетитесь живее, лопухи, – тороплю я.

– Накололи, да? – доходит до Градусова, и он яростно пихает Тютина: – Шевели рейками, бивень! Из-за тебя опаздываем!

«Электропоезд Пермь – Комарихинская отправляется с пятого пути Горнозаводского направления!…» – грозно раскатывается над вокзалом.

Мы рысью пролетаем туннель и выскакиваем на перрон. Бармин, как фургон, уносится вперед, к полосатой роже нашей электричики. Остальные бегут за ним. Я предпоследний: за моей спиной надрывно сопит и подвывает Тютин.

Бармин прыжком взлетает в вагон и хватается за рукоять стоп-крана. Отцы с рюкзаками карабкаются на ступеньки. Я подсаживаю девочек. Визжит Тютин, которого сверху втаскивают за воротник, за рюкзак, за уши, за волосы. Я вспархиваю самостоятельно.

Двери съезжаются с пушечным грохотом. От толчка мы валимся на стенку тамбура – электричка трогается. Плывет за окнами привокзальная площадь с ларьками, рекламными щитами и разноцветными крышами машин, похожими после недавнего дождя на морскую гальку. Деревья под насыпью сквозисто-зелеными кронами замутняют город.

Мы едем. За окнами быстро смеркается. В вагоне включают неторопливый и неяркий дорожный свет. Почти все лавки пусты, пассажиров практически нет. Слева за окнами бледным отливом то и дело широко сверкает Кама. Воют моторы. Колеса стучат, как пулеметы, и трассирующие нити городских огней летят в полумгле.

Отцы долго собачатся, распихивая рюкзаки, потом садятся играть в карты. Я ухожу в тамбур, где сломана одна половинка двери, и сажусь на ступеньки. Я курю, гляжу в проносящуюся мимо ночную тьму и думаю о том, что я все же вырвался в поход. Пять дней – по меркам города немного. Но по меркам природы в этот срок входят и жизнь, и смерть, и любовь. Но по меркам судьбы эти пять дней длиннее года, который я проработал в школе. В эти пять дней ничто не будет отлучать меня от Маши, которую, может, черт, а быть может, Бог, в облике завуча первого сентября посадил за третью парту в девятом «А». Воз слепого бессилия, который я волок по улицам города от дома к школе и от школы к дому, застрянет в грязи немощеной дороги за городской заставой. Река Ледяная спасет меня. Вынесет меня, как лодку, из моей судьбы, потому что на реках законы судьбы становятся явлениями природы, а пересечь полосу ливня гораздо легче, чем пересилить отчаяние.

Я поднимаюсь и иду в вагон. Отцы режутся в дурака уже вяло, без гвалта. Только Градусов, точно розгами, яростно сечет козырями Чебыкина, который кряхтит и почесывается. Тютин трет глаза кулаками. Маша прикорнула на плече у Овечкина, который незаметно и ласково приобнял ее сзади. Бармин напряженно смотрит в свои карты и задумчиво держит себя за нос. Из другого тамбура появляются Люська и Демон. У Деменева совершенно обалделый вид. У Люськи глаза хитрые и трусливые, зато восторженные. Понятно, целовались в тамбуре до легкой контузии. Я увещеваю всех лечь спать. Все по привычке не желают.

Тогда я ухожу обратно. Мне здесь сидеть до Комарихи. Станция Дивья, станция Парма, станция Валёжная – снежная, таежная. Станция Багул, станция Ергач, станция Теплая Гора. Я жду, я караулю. И несется мимо неясная, еще льдистая майская ночь.

 

Сгорбясь под рюкзаками, стоим в тамбуре. За окном в мути проплывают глухие огни спящей Комарихи. На стекле дождь растворяет их в звезды, волны, радуги. Электричка тормозит, останавливается. Двери раскрываются. На улице – тьма и дождь. В потоке света из тамбура виден только какой-то белый кирпичный угол и голая ветка, отбрасывающая на него контрастную тень. Отцы, кряхтя, лезут вниз. Я – за ними. Дождь сразу ощупывает холодными пальцами волосы, лоб, кончики ушей. Отцы ежатся. Я закуриваю.

– Что, – говорю, – худо, Магелланы?

Молчат, даже Тютин молчит. Значит, действительно худо.

Цепочкой понуро бредем по перрончику мимо вокзала под горящими окнами нашей электрички. Полоса этих окон в темноте похожа на светящуюся фотопленку. В кустах у граненого кирпичного стакана водонапорной башни слышатся пьяные выкрики. Отцы прибавляют шаг.

За башней глазам открывается туманное, мерцающее дождем пространство, понизу расчерченное блестящими рельсами. Вдали смутно громоздится какой-то эшелон, светлеет голова другой электрички, дожидающейся отправления в тупике. Туда и идем.

Я запихиваю школьников в пустой и темный вагон с раскрытыми дверями, а Градусову, который мне наиболее подозрителен, говорю:

– Градусов, без вещей на выход! Пойдешь со мной за билетами.

Злобно махая руками, Градусов выпрыгивает из вагона.

На вокзале у кассы толпятся брезентовые туристы, засаленные колхозники, какие-то драные бомжи. Окошечко кассы маленькое и необыкновенно глубокое, вроде штрека. Такую кассу можно ограбить лишь силами крупного воинского соединения. Скорчившись, вытаскиваю девять влажных, липких билетиков. С огромным облегчением мы с Градусовым выходим на улицу и вдоль путей идем к себе. Я на ходу пересчитываю билеты – точно, девять.

– Мужики, стоять!… – Из кустов возле водонапорки к нам вываливаются пятеро пьяных парней примерно моего возраста. Один хватает меня за рукав, другой цапает Градусова за шиворот.

– Мужики, помогите деньгами, – проникновенно говорит кто-то.

– Отпусти, козел! – тотчас орет Градусов.

Не успеваю я и чирикнуть, как Градусов врезает кулаком в глаз тому, кто держал его за шкирку. Все мои внутренности обрываются и шлепаются на дно живота. Ой, дура-ак!… Сейчас начнется битва на Калке!… Удар в челюсть откидывает Градусова на меня. Градусов кидается на врага. В неизмеримо короткий миг я успеваю выдернуть свою руку, перехватить Градусова уже в полете и развернуть в другую сторону. Я отвешиваю Градусову такого пинка, от которого тот уносится к нашей электричке. Я чешу за ним.

Матерясь и запинаясь о шпалы, парни преследуют нас.

– Ну, туристы, падлы, вычислим вас в электричке!… – отставая, кричат они нам вслед.

Мы с Градусовым тормозим только у дверей своего вагона.

– Фиг ли ты в драку-то лезешь, урод?! – хриплю я. – Они тут сейчас всю Комариху поднимут, колья пойдут выворачивать!…

Градусов молчит, вытирая шапкой лицо. Мы переводим дух.

– Нашим про это – ни слова! – предупреждаю я.

В вагоне горит свечка. Маша гадает Люське. Отцы слушают.

– Ты нагадай, чтобы хорошо получилось… – жарко шепчет Люська.

– Дура, что ли? – спрашивает Маша.

Меня все еще колотит после встречи с комарихинскими алкашами. Мне надо чем-то занять мысли, руки, чтобы не тряслись.

– Давайте пожрем, – говорю я. – До Ледяной больше не успеем.

Отцы лезут в рюкзаки, вытаскивают свертки с перекусами. Один только Демон остается в стороне. Он развалился на скамейке и положил ноги на соседнее сиденье.

– Что, перекус дома забыл? – спрашиваю я.

– А-а, неохота собирать было… – лениво отвечает Демон.

Я тупо гляжу на свои бутерброды. Все жуют. У меня в ушах все еще звучит: «Вычислим вас в электричке!…» Кусок в горло не лезет. Я пододвигаю свою снедь Демону:

– Лопай. От своих-то не дождешься, чтобы поделились…

Я иду в тамбур курить. Там уже стоит и курит Градусов.

– Чего не ешь? – спрашиваю я.

– Мне блевать охота, какая еда…

Вот уж не ожидал от Градусова такой ранимости. Мы молчим.

– А ведь у меня, Виктор Сергеевич, нож с собою был… – вдруг говорит Градусов. – Если бы вы меня не оттащили, я бы точно того козла пырнул… Ничего уже не соображал…

Я не знаю, верить ли Градусову. В четырнадцать лет все крутые.

– А если они полезут нас искать? – спрашивает Градусов.

Тоска подкатывает мне под горло. Почему всегда что-то отлучает меня от Маши? То одно, то другое, вот теперь – страх.

– Я пойду тогда к первому вагону, а? – предлагает Градусов. – Если придут, подерусь с ними, они и отвалят, дальше и не сунутся… Все равно нам на запасном пути еще два часа торчать…

– Я с тобой, – неожиданно для себя говорю я.

Мы выпрыгиваем под дождь и идем к головному вагону, усаживаемся на ступеньку тамбура.

– Вы, наверное, жалеете, что взяли меня… – бубнит сбоку Градусов. – Двоечник, в школе вам всегда подляны делал, тут чуть драку не устроил… А я вас только первые полгода ненавидел, а потом уже нет… Только остановиться не мог… Я и в поход-то напросился из-за вас, чтобы вам здесь помогать… Мне ведь компания-то эта совсем не нравится, чмошные все, особенно эта Люська Митрофанова… – Градусов помолчал, но я ничего не сказал. – Не верите… – горько кивнул он.

Он колупнул ногтем краску на стене и вдруг достал из своей гусарской курточки пузатую фляжку.

– Водка! Нажрусь щас назло вам!…

Он отвинчивает колпачок и пьет из горлышка. Я не гляжу на него. Он снова пьет. Потом переводит дух и глотает опять.

– Мне-то оставь, – говорю я. – Я тоже нажрусь.

Градусов подозрительно смотрит на меня, ухмыляется и протягивает фляжку. Я прикладываюсь и возвращаю ее.

– Вы серьезно? – с некоторым удивлением спрашивает Градусов.

А я чувствую, что я страшно устал. Устал от долгого учебного года, от города, и от похода тоже уже устал. Устал от Маши, от Градусова, от комарихинских алкашей, от себя. Устал от страха, от любви, от жизни. Устал от своих разочарований и от своих надежд, устал от своей непорядочности и от своей порядочности. А-а, катись все к черту.

– Серьезно, – говорю я. – Вместе нажремся. Идет?

 

– Вы встать-то можете?… – тормошит меня Овечкин.

Я сажусь на скамейке. Господи, как я сюда попал? Где я? Где мы? Что было? Ничего не помню, ничего не понимаю. Кошмар, что со мною! Я еще пьяный, но уже маюсь с похмелья. Сердце зашкаливает, душа в тело вставлена сикось-накось, раскаленный крест жжет мозги. Мимо меня по проходу вагона Бармин и Чебыкин волокут Градусова.

Я встаю, вдеваюсь в рюкзак и, шатаясь, бреду в тамбур. Стук колес замирает, двери разъезжаются. Маша, Люська, Демон, Тютин, Овечкин, как парашютисты, прыгают в блещущую тьму. Из нее ко мне, как цветы, тянутся руки. Я валюсь на них, как телефонная трубка на рычаг. Сзади Бармин и Чебыкин спускают тело Градусова и выпрыгивают сами. Двери шипят. Электричка взвывает и течет прочь.

Узкая тропа заменяет платформу. За полночь. Дождь. Пустынная темная станция, затонувшая в дожде и тьме, как Атлантида. Табуном мы бредем через рельсы к вокзальчику. Вокзал – это заколоченная и запертая хибара. Борман плюет на замок и сбрасывает рюкзак в грязь. Все поступают по его примеру, потом натягивают на головы капюшоны и садятся на завалинку под облупленной стеной.

– Слушайте, – говорю я, снимая кепку, чтобы дождь освежил башку. – Так пойдемте лучше к реке. До нее от станции…

– От какой станции? – мрачно спрашивает Борман.

– От Гранита, – тупо отвечаю я.

– Вот твоя станция, – говорит Борман и носком сапога переворачивает в луже ржавую, свалившуюся сверху табличку.

– Семичеловечья… – обалдеваю я.

– Семичеловечья – третья после Гранита, – печально поясняет Овечкин. – Проспали мы Гранит из-за вас, алкашей…

Трясущимися руками я достаю сигарету.

– Что, я сильно напился?… – робко спрашиваю я.

– Воще жара! – говорит Чебыкин и начинает хихикать. – К нам пришли и спросили: не наши ли там туристы? Мы говорим: наверное, это наш руководитель. Вы с Градусом сидели в первом вагоне, курили, плевались, матерились, песни орали. Ты нас увидел – полез под скамейку. Когда волокли тебя, ты ноги поджимал, цеплялся за все, ржал. Потом бухнулся к Машке на лавку, обнял ее, сказал, что она все равно будет твоей женой, и уснул.

Мне хочется залезть в какой-нибудь сосуд и похоронить себя в морской пучине, как старик Хоттабыч.

– Короче, мы тебя за пьянку свергли из начальников, – неохотно информирует Овечкин.

– Нам такие начальники-бухальники не нужны, – беспощадно добавляет Борман. – Так что ты нам больше не командир, и звать мы тебя будем просто Географ. А все вопросы станем решать сами.

– О-ох… – стону я и, нахлобучивая кепку, ухожу во тьму.

К черту все. Завтрашние проблемы решу завтра. Сейчас я хочу спать. Я озираюсь, подыскивая место для ночлега. Невдалеке я вижу какой-то навес. Пустая лесопилка. Словно Бог подсунул…

По моргающим лужам шагаю обратно. Просторное мятое небо дымно пучится над головой. Тускло горит вдали одинокий фиолетовый семафор. Неприглядная, без единой искры деревня Семичеловечья по слякоти соскальзывает вниз с косогора черными, раздерганными копнами домов. Холодным ветром тянет с северного горизонта, как сквозняком из щели под дверью.

Издалека вижу отцов, съежившихся на фоне некогда беленой стены вокзальчика. Они надвинули капюшоны, закутались в дождевики и штормовки, а вода все равно течет по головам, по плечам, по коленям. Дождь метет по перрону, бренчит на брошенной табличке с названием станции. Бедные отцы! Представляю, каково им – зябко, сыро, голодно, спать охота… Ночь длинная, дороги огромные, сил нет, будущее во тьме, никто не поможет, и командир – гад.

 

Раннее утро. Мы спим на дощатом настиле под навесом лесопилки. Мы залезли в спальники, прижались друг к другу и укрылись сверху полиэтиленовым тентом. Голубое небо размыто светится сквозь запотевший от дыхания полиэтилен.

Нам тепло, хоть и тесно. Спящий рядом Тютин лежит наполовину на мне, наполовину на Чебыкине. Я сдвигаю с себя свою половину Тютина и вылезаю наружу.

Над миром ясно и тихо. Вдалеке у ветхого забора на окаменевшем кряже сидит Маша. Прочие еще спят. Я иду к Маше, хрустя тонким льдом. Лужи обметаны припаем. На штабелях бревен искрится иней. Опилочная грязь затвердела так, что не продавливается сапогом. Воздух пахнет водой и остывшими дорогами.

Я усаживаюсь на комель рядом с Машей и закуриваю, спокойно любуясь ею. Похмелья почти нет. Маша молчит.

– Зачем вы вчера напились, Виктор Сергеевич? – наконец спрашивает она, но я не отвечаю. Сам не знаю зачем. Так.

Мы с Машей молча глядим на спящую деревню Семичеловечью – убогую, выцветшую, кривую, грязную. Улицы ее проваливаются в косогоры, как прогнившие доски настила в подпол. Топорщатся гребенки заборов. Цвет у мира – серо-голубой. Негасимые сумерки красоты. Вечный неуют северного очарования. Сдержанные краски, холодная и ясная весна. Сизые еловые острия поднимаются за деревней ровной строчкой кардиограммы. Сердцебиение Земли – в норме. Покой. Туманом катятся к горизонту великие дали тайги.

– Виктор Сергеевич, – осторожно говорит Маша, – а вы помните, что вам вчера пацаны сказали?

– Это что свергли меня? Помню. И очень этим доволен. Мне хлопот меньше. Пусть сами командуют. Я и в школе накомандовался.

Маша смотрит на меня как-то странно. Учитель, называется. Вытащил детей в глухомань, напился, и плывите, как хотите.

Я беззаботно подмигиваю Маше.

– Вы или врете, или ошибаетесь, – серьезно говорит Маша.

Я закуриваю и не отвечаю. Все-таки Маша – еще девочка, пусть красивая и умная, но еще девочка. Мне не суметь объяснить ей то, до чего сам я добрался с содранной кожей. Я знаю, что научить ничему нельзя. Можно стать примером, и тогда те, кому надо, научатся сами, подражая. Однако подражать лично мне не советую. А можно просто поставить в такие условия, где и без пояснений будет ясно, как чего делать. Конечно, я откачаю, если кто утонет, но вот захлебываться он будет по-настоящему.

И жаль, что для отцов, для Маши я остаюсь все-таки учителем из школы. Значит, по их мнению, я должен влезть на ящик и, указывая пальцем, объяснять. Нет. Не дождетесь. Все указатели судьбы годятся только на то, чтобы сбить с дороги.

Из-под тента, где лежат отцы, до нас с Машей начинают доноситься глухие голоса. Я слышу обрывками: «Географ… Географ…»

– Пойдем послушаем, – предлагаю я Маше.

– Подслушивать некрасиво.

– Зато увлекательно и поучительно, – отвечаю я и иду один.

– Из-за вас, алкашей, станцию проспали… – ноет Тютин.

– Заткнись, Жертва! – огрызается Градусов. – Сами бы и вставали!

– Надо решать, а не базарить, – замечает Овечкин.

– Домой надо ехать… – убито говорит Тютин.

– Фиг ли домой? По теплому сортиру заскучал?

– Вернемся обратно на Гранит… – предлагает Чебыкин.

– День потеряем, – хозяйственно вздыхает Борман.

– Погребем по-пырому, да и наверстаем, – говорит Чебыкин.

– Сам греби! – не соглашается Демон. – Я что, ишак?

– Дам в пилораму, и погребешь! – рычит Градусов.

– Может, спросить у Географа, где есть речка покороче, да и поехать туда? – предлагает Овечкин. – И поплаваем, и не опоздаем…

– На хрена ехать еще куда!… – пугается Демон. – Уйдем за деревню, поставим палатку, все сожрем, выпьем – и домой!

– Чего вы орете… – ворчит Люська. – Пусть Географ решает.

– Снова ему доверять? – скептически хмыкает Борман.

– Дак че, – удивляется Люська. – Ну напился он вчера… У меня папка тоже сперва напьется, а потом все починит, лучше, чем было.

– Нет, решать будем сами, – твердо заявляет Овечкин.

– А можно я предложение внесу? – громко спрашиваю я и вылезаю на помост лесопилки. Отцы подозрительно затихают.

– По карте в десяти километрах от Семичеловечьей течет речка Поныш. Она впадает в Ледяную как раз напротив Гранита. Давайте поплывем по ней, а закончим маршрут в деревне Межень. Пойдет?

– А ты ничего не намудрил? – неуверенно спрашивает Борман.

– Чтобы я напутал? – удивляюсь я. – Кто из нас всех Географ?

У конторы леспромхоза я договариваюсь с водилой, что за литр он довезет нас до Поныша. У могучего КрАЗа длинная, хищная, волчья морда, словно кровью, заляпанная пятнами грунтовки. Девочек я сажаю в кабину, а отцы привязывают рюкзаки на площадку сзади. Мы усаживаемся. Поливая грязь струей солярного выхлопа, лесовоз трогается, вытягивая за собой длинный прицеп с рогами, напоминающий орудие на лафете.

Щебневая дорога прет напрямик по увалам. Нас валяет с боку на бок и подбрасывает. Мы цепляемся друг за друга. Тютин при толчке пинает себя коленом в скулу и лезет в рот грязным пальцем ощупывать зубы. Дизель ревет, лязгают цепи, которыми скрепляются штабеля бревен, подскакивает и грохочет прицеп-тележка, мотая рогами.

По обе стороны трассы громоздится тесный, вековой ельник, в толще которого вдруг проскакивают белые нитки берез. Снег в нем только начал сходить, и наст кое-где изъеден обугленными разводьями проталин. Косой валежник оброс бурой пеной из плесени. Проселки, как выстрелы, внезапно хлопают по глазам неожиданным светом. На обтаявших, грязно-волосатых полянах топорщатся треноги из жердей для будущих стогов. А иногда на плече кряжа лес расступается, и мы видим синие, холмистые дали, исчезающие в дымке, и над ними – кривые изломы далеких, высоких шиханов.

Наконец после очередного поворота внизу под склоном взблескивает извив реки. Большая пролысина вырубки, вся заросшая мелкими березками, боком сползает от дороги к берегу.

Наш лесовоз останавливается. Отцы спрыгивают, ковыляя на занемевших ногах. Я достаю две бутылки водки и лезу в кабину.

– Ты у них учитель, что ли, какой? – спрашивает водила, принимая бутылки. – Чего учишь?

– Географию, – говорю.

– Я тоже в школе любил географию… – мечтательно говорит водила. – Молодец парень. В наше-то время хочешь еще чему-то научить этих оболтусов… На! – И он вдруг протягивает мне обратно одну бутылку. – Держи. Вам небось она нужнее будет.

– Спасибо… – растерянно отвечаю я.

 

Поныш, который летом был шириною едва ли в двадцать шагов, сейчас разлился так, что затопил ельник на противоположном берегу докуда хватает глаз. Весна выдалась поздняя и дружная. Талые воды со склонов гор, из урочищ хлынули сплошным потоком. Этот поток стремительно нес сорванные ветки, источенные льдины, куски мха и дерна, недогнившую листву, обломки коры, черную траву. На стволы деревьев накрутило юбки из бурого мочала. Грязная пена тянулась по быстротоку, сбивалась в комья над водоворотами. Поныш был мутным, как самогон.

Наши рюкзаки распотрошены, а вещи разбросаны среди чахлых березок. Я обучаю отцов правильной укладке. Напялив красные спасжилеты, отцы, ругаясь, уныло бродят по берегу, волоча свои шмотки то в одну кучу, то в другую. Управляемся еле-еле за полтора часа.

– А теперь надо жерди для каркаса вырубить, – говорю я.

Отцы насупленно сидят общей кучей и злобно курят. Я фальшиво насвистываю, поигрывая топором. Наконец в насупленной куче нарождается угрюмое бурчание, которое постепенно перерастает в яростную брань. Отцы решают, кому идти за жердями. Наконец из кучи задом наперед на четвереньках вылетает Тютин, встает, забирает у меня топор и, хныкая, сутулясь, утаскивается в березки. Все сидят, ждут, молчат, курят. Я тоже. Тютин возвращается с охапкой тоненьких сосенок.

– Это слишком хлипкие, – говорю я. – Нужны попрочнее.

– Ты, блин, Жертва, дергай снова за дубинами! – орет Градусов.

Девочки уходят в сторону и, отвернувшись, усаживаются на берег. Отцы лежат. Я молча курю. Тютин поодаль стоит в кустах, как олень.

– Ладно, – говорю я. – Пусть каркас будет из тонких жердей. Но учтите: я предупреждал, что они могут сломаться.

Я объясняю, как строится катамаран. Показываю, как накачивать гондолы. Всем сразу кажется, что это самое легкое. Градусов, Демон и Овечкин устремляются ко мне. В свалке Градусов овладевает насосом и бьет им всех по голове. Что ж, пусть качает Градусов.

Я учу вязать раму. Все с мрачным предчувствием смотрят на меня, обступив полукругом и засунув руки в карманы. Молчат. Я вяжу. Все смотрят. Я вяжу. Все смотрят. Я говорю:

– Человек может смотреть бесконечно на три вещи в мире: на горящий огонь, на падающий плевок и на чужую работу.

Борман, тяжело кряхтя, присаживается на корточки и тоже берется за веревки. Нехотя к нему присоединяется вздыхающий Чебыкин. Потом понурый Овечкин. Демон и Тютин по-прежнему лежат в березках.

Катамаран пусть и медленно, но строится. К шаткой раме из тонких жердей мы приматываем четыре гондолы – по две в ряд. Потом натягиваем сетку, прикручиваем чалку и уже дружно спускаем свое судно на воду. Все задумчиво разглядывают его.

– Эротично получилось, – говорит Чебыкин.

– У нас в деревне тоже один мальчик плавал-плавал на надувной лодке и утонул, – тихо говорит Тютин.

Все надолго замолкают.

– Бивень, – наконец говорит Градусов.

– Ну, делите места, – предлагаю я. – Мое – справа на корме.

Справа на корме – это место командира. Отцам же почему-то кажется, что места на корме – чуханские, а вот барские места только на носу. Градусов падает ничком на передок правой гондолы, обхватывает его руками и орет, что всем сокрушит пилораму. Чебыкин и Овечкин отдирают его. Тютин прыгает вокруг, пока градусовский сапог случайно не заезжает ему под дых. Тютин укладывается на землю лицом вниз и молчит. Пока Чебыкин и Овечкин дергают за ноги в разные стороны Градусова, Борман быстро и деловито пришнуровывается на передок левой гондолы. Ушлый Демон пристраивает свое барахло за спиной Бормана. Потом вчетвером они все-таки отрывают бьющегося Градусова. Чебыкин ловко занимает правое носовое место, а Овечкин – место за спиной Чебыкина. Градусов выдергивается из рук Бормана и Демона и начинает отрывать от катамарана крепко пришнурованный к каркасу рюкзак Чебыкина. Все вновь оттаскивают Градусова и кричат ему, что алкаши сидят на корме и не рыпаются, например Географ. Градусов бешено плюет на рюкзак Чебыкина и идет на корму. Я помогаю устроиться девочкам – Люське перед Градусовым, а Маше перед собою. Оклемавшийся Тютин поднимается и видит, что ему осталось место лишь посередине катамарана. Надо только выбрать, где сесть – справа или слева. Тютин берет весло, забирается зачем-то на бугор и веслом долго, вдумчиво машет там, примериваясь, с какой руки ему будет удобно загребать. Выясняется, что удобнее с левой. Он укладывает свой рюкзак на левую гондолу. Градусов грозится, что если увидит перед собой черепок Жертвы, то сразу раскроит его на фиг. Тютин, вздыхая, покорно переползает на правую гондолу. Сражение утихает.

– А теперь, – говорю я, – нужно идти за дровами на обед.

Отцы неподвижно сидят в березках – злые и молчаливые. Курят.

– Пацаны… – жалобно просит Люська. – Чего вы как эти… Борман…

– А фиг ли я?! – огрызается Бармин. – Всегда: Борман! Борман!… Самый резкий, что ли? Вон Демон пусть идет!

– Я не могу. Я руку порезал. Вот, смотрите.

– Ты чего грабли свои суешь мне в харю?! – орет Градусов. – Отжимайся! Я тоже ногу стер! Ну и что?

– Нога – не рука, ею дрова не рубить.

Свара разгорается с новой страстью. Вскоре уже все орут, бьют себя в грудь, швыряют друг другу топор и размахивают увечьями. Тютин постепенно откочевывает к кустам.

– Виктор Сергеевич, – утомленно говорит Маша. – Вы же видите – никакого костра они не сделают… Может, устроить просто перекус?

– Во-первых, – отвечаю я, – они уже все сожрали, что взяли из дома…

– Я не сожрала, – быстро вставляет Люська.

– Во-вторых, – продолжаю я, – потерпите, девчонки. Так надо. А в-третьих, пойдемте в лес и слопаем Люськины пироги втроем.

– Нехорошо втроем, – твердо говорит Маша. – Делить – так на всех.

– Маша, – говорю я. – Не старайся понять меня, а просто поверь. Потом сама увидишь, что я окажусь прав.

Маша растерянно молчит.

– Да верит она вам, только выделывается, – говорит Люська.

– Дура, – краснея, отвечает Маша.

Мы втроем уходим в лес и там съедаем Люськины бутерброды, вафли и чипсы. Когда через полчаса мы возвращаемся, отцы в живописных позах угрюмо лежат на берегу.

– Вон дрова… – цедит мне Градусов и носком сапога поддевает небольшую кучку срубленных березок.

Я поднимаю одну березку и сгибаю ее подковой.

– Это не дрова, это веревки сырые, – говорю я. – К тому же их мало. И где рогатины для костра? Где перекладина? Где котлы с водой? Где огонь?

Отцы не отвечают.

– В общем, так, – подвожу итог я. – Чтобы найти место для ночевки, мы выплываем прямо сейчас. Позавтракаем и пообедаем в ужин.

И вот мы плывем. Я так долго ждал, когда же смогу вложить реальное содержание в эти простые слова: мы плывем. Запястьями, висками, кончиками ушей я ощущаю влажную свежесть воздуха. От каждого гребка на желтой воде закручиваются две воронки, и узор их напоминает рельеф ионической капители. Когти тоски, что целый год ржавели в моей душе, потихоньку разжимаются. Мне кажется, что впервые за долгое время я двигаюсь по дороге, которая приведет меня к радости.

Отцы вдруг забыли, что они голодные и уставшие. Они ошалели от того, что по-настоящему плывут по настоящей речке в настоящей тайге. Они бестолково гребут в разные стороны и гогочут.

– Эротично!… – балдея, бормочет Чебыкин.

Поныш стремительно катится среди ельников – блестящая, янтарная от заката дорога между двух черных, высоких заборов. Над рекой стоит шум – журчат кусты, гулом отзывается пространство. Мимо нас совсем рядом – хоть веслом дотянись – мелькают еловые лапы. Вечер сгустил все краски, в цвета тропических рыб расписал хвосты и плавники облаков. Дикий, огненный край неба дымно и слепо глядит на нас бездонным водоворотом солнца. Надувная плошка и пригоршня человечков на ней – посреди грозного таежного океана. Это как нож у горла, как первая любовь, как последние стихи.

– Географ, а что это там впереди? – спрашивает Борман. – Дом?

– Может, Пермь? – с надеждой предполагает Тютин.

– Доплывем – увидим, – говорю я.

– Блин, это же скалы!… – кричит Чебыкин.

По длинной дуге мы несемся вперед. И вот из-за поворота навстречу нам и вверх лезут каменные стены. Ельник оттягивается в сторону, как штора.

Не просто огромная, а чудовищно огромная скала, как гребенчатый динозавр в траве, лежит на левом берегу в еловых дебрях. Чебыкин длинно свистит от ужаса или от восторга. С таким свистом падает бомба. Отцы перестали грести, уставившись на каменные кручи.

На общем скальном фундаменте, вдоль которого летит Поныш, громоздятся два кривых утеса. Левый сверху расколот на три зубца, а правый расщеплен на четыре. И между утесами фантастическим сверлом ввинчивается вверх, разбухая на конце, узкая щербатая башня – Чертов Палец. Семь пиков – семь Братьев, скала Семичеловечья. Еловые копья вонзаются Братьям под ребра.

Поныш затягивает нас под скалу. Мы дружно задираем головы. Грубая кладка. Старые сколы. Дуги пластов словно потрескивают под давлением неимоверной тяжести. Трещины и рубцы, покрытые размывами вешних водостоков и бурым лишайником. Из расщелин, как орудийные стволы из амбразур, торчат обломанные стволы рухнувших сверху деревьев. И еще языки каменных осыпей, и груды валежника в теснинах, и мертвая твердь монолита за ветвями засохших елок. А по гребню на страшной высоте – кайма сосновых крон, алых от заката.

И вдруг Борман начинает орать, судорожно дергая веслом. Я роняю взгляд с вершин на реку. Волосы ходуном прокатываются по моей голове. Поныш под скалой словно бы спотыкается о длинную плиту поперек русла и летит кувырком. Блестящий слив скатывается по плоскости плиты и, как нож, вонзается в бурлящую пенную кашу, из которой вылетают фонтаны брызг.

Наш катамаран боком заходит в струю. Через миг нас перевернет.

– Левый борт, греби! – ору я.

– Табань! – орет Борман.

– Чеба, раззява, убью! – орет Градусов.

– Назад! – тонко вопит Чебыкин.

– Поворачивай! – верещит Овечкин.

– А-ы-ы!… – взвывает Тютин.

Я табаню, всем корпусом откинувшись назад и носками сапог закрючив перекладину каркаса. Цевье весла хрустит от напряжения, а из-под лопасти ползет пена. Катамаран вздрагивает, поворачивая бегемотово рыло навстречу препятствию. Мне кажется, что в спине у меня от натуги рвутся веревки. Мы вплавляемся в слепящее на закате зеркало потока и в упор ухаем вниз по сливу.

Белое клокотание проглатывает Бормана и Чебыкина, потом Демона и Овечкина. Катамаран прогибается посередине, и даже сквозь обвальный грохот воды я слышу треск лопающегося каркаса. Отцы выныривают, а пенный язык катится через Тютина и расшибается о коленки Маши и Люськи. Словно получив пинок, мокрый катамаран вылетает из порога, едва только чиркнувшего нас с Градусовым по сапогам.

И тут я вижу, как Тютин вдруг начинает медленно погружаться в каркас. Тютин молчит. На лице у него остаются лишь пугающей величины глаза и маленький, плотно сжатый рот. Каркас разломился прямо посередине, где стыкуются две пары гондол – то есть под Тютиным. И теперь катамаран медленно разделяется на две половинки.

– Держи Жертву!… – первым орет Градусов.

Маша, Люська и Овечкин дружно вцепляются в Тютина, который торчит из каркаса уже по пояс, как Иван Коровий Сын из сырой земли. Теперь Тютин – единственное связующее звено между двумя половинками нашего катамарана. Он висит между ними по грудь в воде, как амбарный замок между створками ворот.

– К берегу! – командую я.

 

Полянка подвернулась сразу после Семичеловечьей, под ее левым плечом. Озверев от передряг, отцы выволакивают катамаран на берег и набрасываются на работу, словно сказочные молодцы. Вмиг образуется лагерь – кострище, гора рюкзаков и палатка, огромный десятиместный шатер. Не переодеваясь, отцы мчатся за дровами и через секунду уже возвращаются. Овечкин тащит охапку сухих сосенок, Демон – еловые лапы, Тютин – трухлявую валежину, Чебыкин – пень. Градусов позади всех, выпучив глаза и оскалившись, прет огромадное бревно, вспахивая им землю, как плугом. Стараясь успеть до темноты, разжигаем костер, развешиваем на просушку одежду, рубим дрова, вяжем новый каркас для катамарана.

Закат стекает к горизонту, и над еловой пилой гаснет последняя багровая полоса. Четыре зубца Семичеловечьей еще освещены, а остальное заволакивают сумерки. По затопленному лесу на другом берегу пробираются гривы тумана. В воздухе словно плавают призраки – как тени, отслоившиеся от вещей. В насыщенной синеве неба над хищными елками ярко зажигается Луна – белое волчье солнце.

Жизнь в нашем лагере постепенно стягивается к костру. Девочки чистят картошку на ужин. Вбитые колышки обрастают распяленной для просушки одеждой, как огородные пугала. С ветвей березы на краю поляны, как паруса, свисают подмокшие спальники.

– Какой хрен на мой спальник свое паршивое шмотье повесил? – орет от березы Градусов. На фоне звездного неба, как птицы, пролетают штаны и свитер.

Тьма сгущается окончательно. Я чувствую, что к лицу, к рукам словно прикасается тонкая, холодная паутина. Это ложится ночная роса. В свете костра наша поляна похожа на остров, всплывающий из пучины мрака вверх к луне. Огонь то стелется по углям, то под ветром с реки напряженно топорщится в разные стороны и дрожит. При сполохах из окружающей черноты, как морды любопытных лесных страшилищ, высовываются вдруг то березовые рога, то усы тальника, то вынюхивающий нос пня, то насупленные еловые брови. Стена Семичеловечьей, встающая над нашей поляной, в плещущем свете костра похожа на занавес из багрового бархата, который под ветром величественно колыхается, опадает и снова вспучивается.

На ужин мы тушим картошку. Должность шеф-повара выбрал себе Градусов. Отцы тоже вертятся вокруг котлов, то подкладывают дрова, то просовывают ложку, чтобы попробовать. Градусов лупит всех по рукам, по затылкам поварешкой и командует:

– Борман, открывай консерву!… Уйди отсюда, сволочь, со своей помощью! Щас как помогу сапогом по зубам, всю пенсию на стоматолога потратишь!… Овчин, бивень, ты чего по костровой варежке топчешься?… Перцу надо! Чеба, у тебя перец?… Демон, сбрызни, последний раз говорю!… Жертва, неси полено! «Зачем, зачем» – по башке тебе треснуть, вот зачем!… Митрофанова, какого фига картошку так крупно порезала? В рот не влезает!…

– Т-що тебе не нравится? – возмущается Люська. – В твой-то рот, да чтоб не влезло? Орешь, как потерпевший…

Наконец и картошка, и чай готовы. Их ставят на землю. Маша с поварешкой готовится раздавать. К ней со всех сторон тянутся тарелки. Градусов, ругаясь, пролезает вперед, отпихивая Демона.

– Кто глазки пучит, ничего не получит, – строго говорит ему Маша и первым накладывает Тютину.

Но дробный стук ложек неожиданно быстро замедляется. Картошка пересолена так круто, что у меня трещит в щеках.

– Хто, хаты, солил, кроме меня? – сипло спрашивает Градусов.

– Ну, я, – с достоинством говорит Борман. – Я люблю солененькое.

– И я, – удивляется Люська. – Дак че, там недосолено было…

– И я, – добавляет Чебыкин. – Но только одну ложку.

– И я ложку, – кается Овечкин.

– А у меня камушек упал… – пищит Тютин.

– Какой камушек?… – жалобно спрашивает обалдевший Градусов.

– Соляной камушек… Из пакетика…

– А ты-то, Жертва, как к котлу прокрался? – Градусов, кажется, едва не плачет. – Ты же в кустах ползал, барахло свое искал…

– Ну… искал сапоги, которые ты выбросил, заодно и посолил.

– Нет уж, – решительно заявляю я и отставляю тарелку. – Лучше быть сегодня голодным, чем завтра холодным. Давайте водку пить.

Приуныв, голодные отцы отставляют тарелки. Однако Градусов с потом на висках упрямо давится картошкой.

– Если еще хоть капельку съем – точно проблююсь, – хрипит он и, как нож в сердце, втыкает ложку в рот. Мгновение он сидит зажмурившись, с полной пастью. Потом закрывает ладонью рот и мчится в кусты. Возвращается он бледный, на дрожащих ногах. Молча зачерпывает кружкой из котла чаю и делает сладострастный глоток. Тотчас его глаза вывинчиваются из орбит, и он опять улетает в кусты.

– Смотреть надо, из какого котла черпаешь, – назидательно говорит Тютин. Отцы ржут, валясь друг на друга.

Борман встает и, утирая глаза, уходит. Через минуту он приносит большую емкость с водкой и бутылку вина.

– Для девок, – грубо поясняет он. – Небось водку они пить не станут…

Люська визжит и хлопает в ладоши. Маша улыбается. Из кустов, шатаясь, выходит несчастный, прозрачный Градусов.

– За что выпьем? – разлив, хозяйственно интересуется Борман.

– Давайте за Географа, – бескорыстно предлагает Чебыкин. – Что не насвистел и по-настоящему взял нас в поход.

– И чтоб вы его в командиры вернули, – добавляет Люська.

– Нет. За Географа, конечно, выпьем, но в командиры его не вернем, – строго ограничивает Борман, и мы выпиваем.

– Дак кто ж тогда у нас командир? – наивно спрашивает Люська.

– А на фиг он нужен? – пожимает плечами Демон, приобнимая ее.

– Мы все – командиры! – гордо заявляет Чебыкин.

– Вы, пацаны, конечно, все командиры, – говорит Люська, – токо катамаран сломали, да не жрали ни в обед, ни в ужин…

– Так выбирайте одного командира, – подсказываю я.

– Давайте Чебыкина, – тотчас предлагает Люська.

Демон обиженно убирает руку с Люськиной талии.

– Ты что, дура? – изумляется Чебыкин. – Не-е, я не умею…

– Тогда давайте Деменева, – молниеносно меняет мнение Люська.

– Куда, на хрен, Демона! – орет Градусов. – Ему же все пофиг!

– Тогда Овечкина, – говорит Люська.

– Я свою кандидатуру снимаю, – солидно говорит Овечкин. – А ты, Митрофанова, что – секретарь у нас?

– Дак че! Вы же молчите! Надо же кому-то предлагать!

– Я хочу быть командиром, – скромно заявляет Тютин.

Отцы роняют кружки, хватаются за животы, валятся с бревен. Маша хохочет так звонко, что отзывается эхо на Семичеловечьей.

– Уйди, уйди, Жертва! – визжит Градусов, пихая Тютина. – Уйди, щас умру!…

Когда все отсмеялись, Градусов утирается и заявляет:

– В общем, меня надо командиром.

– Тебя? – хором удивляются все.

– А кого же еще? Вас, что ли, бивней?

– Дак ты ж дурак… – обескураженно говорит Люська.

– Ты все время орать будешь, – боязливо добавляет Тютин.

– Я?! Да когда я орал, ты, скот?! – орет Градусов.

– Орешь – больше, чем весишь, – соглашается с Тютиным Маша.

– Чего гадать, один Борман и остался из нормальных, – просто решает проблему Чебыкин.

– Уж если не Виктора Сергеевича, то Бормана, – поддерживает Чебыкина Маша.

– Бормана, да? – кривится Градусов и злобно плюет в костер. – Ну ладно! Ну и выбирайте себе Бормана, если такие пробитые! Только мне он не начальник! Я ему подчиняться не буду!

– Да и фиг с тобой, – спокойно говорит Борман.

Мы пьем дальше. Летят в костер дрова, летят в кусты пустые бутылки, летит к небу огонь, летят звезды, летит и кружится мир в моей голове, летит время.

– Я еще никогда столько не пил!… Я еще никогда таким пьяным не был!… – изумляется Чебыкин, подставляя кружку.

– Водки? – спрашивает Борман, когда у девочек кончается вино.

– Капельку, – говорит Маша. – Я раньше никогда ее не пробовала…

– А я и пробовала, и пила! – заявляет Люська. – Сто раз! Однажды на дне рождения у Цыплакова…

– Лю-ся, – укоризненно одергивает ее Маша.

– У нас в деревне в прошлом году один мальчик напился водки и умер, – рассказывает Тютин.

Голова моя полна цветного тумана.

Тютин напивается первым. Это замечают, когда он вдруг затягивает какую-то заунывную песню. Борман оттаскивает Тютина в палатку. Оттуда недолго еще доносится пение, но потом стихает.

Следующей приходит очередь увлекшегося Чебыкина.

– Что-то я уже напился так эротично… – бормочет он, осоловев.

По кривой он тоже уходит в палатку и больше не возвращается.

Вскоре от компании откалывается Градусов. Какое-то время он что-то ожесточенно втолковывает пню на поляне, потом вообще исчезает. Через пять минут из кустов доносится могучий храп. Мы с Борманом идем туда. Градусов спит на земле, ширинка его расстегнута. Называется, погрузился в сон, не надев кальсон. Вдвоем с Борманом мы штабелируем Градусова с Тютиным и Чебыкиным.

Демон, видимо, намеревается споить Люську с какими-то темными целями. Он все подливает ей и себе. Люська хлещет водку и лишь румянится, а Демон с оловянными глазами уже раскачивается по кругу. Борман за воротник ставит его на ноги и нацеливает на палатку. Демон с трудом, но попадает туда. Доносится его сладкий голос:

– Люсенька, дорогая…

– Убери протезы, бивень! Щас как дам в пилораму – будет тебе Люсенька дорогая!…

Мы хохочем. Люська выразительно глядит на Бормана. Смущенно покряхтывая, Борман предлагает ей прогуляться. Они уходят в лес. Я остаюсь с Машей и Овечкиным. Краем глаза я вижу, как Овечкин осторожно берет в руки Машину ладошку. Н-да, третий – лишний… Я забираю остатки водки в бутылке и отправляюсь на берег Поныша.

Я сижу на берегу Поныша, пью водку, курю, смотрю на затопленный лес, на туманную от луны реку, на скалу Семичеловечью, которая призрачными парусами белеет вдали. До меня долетает шум порога, разломившего наш катамаран. Все небо над Понышем заполнено серебряными серпами, треугольниками, бумерангами.

Хмельная тоска сосет душу. В голове звучит только одно: Маша… Маша… Маша… Я готов утопиться от того, что настолько неравен с ней. Я до хрипа в груди завидую сейчас Овечкину. Я допиваю водку и по топкому берегу лезу умываться. Я бросаю в глаза холодную, тяжелую воду, а потом погружаю в нее лицо и руки. Пусть река смоет мои желания, как грязь. Разве я не обрел того, чего хотел?

Я возвращаюсь на поляну и лезу в палатку, холодную и темную.

– Виктор Сергеевич, а что завтра делаем? – тихо спрашивает Борман.

– До обеда лезем на Семичеловечью, потом – плывем…

– Может, не полезем? Времени-то мало…

– Надо, Борман, – твердо говорю я. – Иначе зачем в поход идти?

– Ну, как скажете. А я вот дежурных на завтра забыл назначить.

– Назначай меня, – советую я. – Все равно я первым проснусь.

– Тогда берите в напарники Градуса, раз вы такие друганы…

В палатку залезают Маша с Овечкиным. Пошептавшись, они расползаются по своим местам. Машино место – между мной и Люськой. Я специально лег так, чтобы оградить собою девочек от ночных посягательств пацанов. Я тихо протягиваю руку. Маша ложится на нее. С минуту она лежит неподвижно, словно ждет, что я руку вытащу. За эту минуту с меня сходит семь потов.

Потом Маша поворачивается ко мне спиной и устраивается на моей руке поудобнее. Я бесшумно обнимаю Машу и прижимаю к себе. Затем ладонь моя накрывает Машину грудку. Я целую Машу в макушку.

И вдруг в тютинском спальнике словно взрывается граната.

– П-Р-Р-Р!!! – дико тарахтит Тютин и спросонок бормочет: – Ой, мамочка… П-Р-Р-Р!!!

Некоторое время над нами по инерции висит тишина, а потом и я, и Борман, и Овечкин дружно разражаемся гомерическим хохотом. И Машина грудка мелко клюет меня в ладонь. Мы ржем до кашля, до хрипа. Тютин дрыхнет по-прежнему безмятежно. Я вытаскиваю руку из-под Машиной головы – какая уж тут любовь? – и поворачиваюсь к Маше спиной.